я буду время от времени ходить в кабаки и рестораны и вести соответствующий блог; не все же сидеть в фейсбуке.
Она называется "ПЕРВОЕ, ВТОРОЕ И КОМПОТ".
В лужах, оставленных отливом, маленькие дети немедл енно строят пристани, башни, дороги, города.
Рядом со мной – супружеская пара, обоим хорошо за пятьдесят, за фигурами не следят, нет таких претензий. Он лысоватый и волосатый, лицо у него неприветливое, но не потому, наверно, что злой, а просто жизнь как-то так сложилась, — все заботы да кредиты. Она тоже – обычная бесформенная тетка, спина круглым горбиком, все, что с возрастом обвисает – обвисло, не подвело. Но крепенькая и крутится деловито и энергично.
Из большой пляжной сумки она достает и расстилает салфетки, на салфетки ставит пластиковые коробки с колбасками, хлебом, — все уже нарезано и подготовлено, — разливает питье по пластиковым стаканам, раздает вилки, потом снова роется: вот паэлья, желтоватая, с хвостиками креветок, жирная, остывшая, наверно. Вот еще какой-то вариант тяжелой еды с рисом, — горошек, мясо. Она придвигает ему коробки, подсовывает то одно, то другое, и он все это ест, много, как голодный, и она тоже наваливается, ест, насыщается посреди толпы, на пляже, сосредоточенно; со спины видно, как у нее шевелятся уши; пальцы у обоих в жиру, и они обтирают их припасенными ею салфетками. Не улыбаются, не шутят.
А потом она собирает весь мусор назад в сумку, заворачивает и прячет пластик и шелуху, и они ложатся навзничь, на подстилку, рядом, наевшиеся, удовлетворенные, чужие мне люди, и лежат с закрытыми ртами, с закрытыми глазами, и в их закрытых, нелюдимых лицах ничего не прочесть.
И вдруг я вижу, что они сплели руки – пальцы в пальцы, в глухой любовный замок, в «твоя навеки», в это небывалое «умерли в один день», тесно, теснее всяких там Тристанов и Изольд, — те были стройные и златокудрые, и белая грудь холмом, и чудесные юношеские плечи, а тут что ж, тут только лысина, черная шерсть и комок немолодой плоти без каких-либо очертаний.
Они лежат, и океан шумит, и облака идут, и он крепко держит ее обычные пальцы своей обычной пятерней, красной, по-испански волосатой. Просто крепко держит, просто не отпускает, просто любит, просто всю, всегда, навсегда, навсегда, навсегда.
Ничего так ощущение.
Однако там жесточайшая цензура, которой тут, в ЖЖ, нет.
Сегодня меня там забанили на три дня за якобы нарушение каких-то внутренних правил. А все их правила в последнее время — это ни слова не скажи про украинцев. Причем хорошего слова тоже не скажи, считается, что ты обидел нервную тонкую душу, валенок проклятый.
Самые громкие вопли в ленте на этой неделе:
1). Получила большую порцию пиздюлей Ольга Романова за то, что пыталась принести братскому украинскому народу оливковую ветвь, рассказав о мирном поедании вкусной украинской колбаски совместно с представителями братского народа.
Братский народ с хрипом и визгом отрицал узы:
и предлагал Ольге Романовой засунуть эту гребаную ковбасу во все возможные места, включая те, о которых на Руси и не слыхивали. Прозвучало слово "гаплогруппа"! Удивительно, как в такие трудные дни растет уровень дискуссии и обогащается словарь. Лаяли и из Амстердама, и из Дюссельдорфа.
и сообщал братскому русскому народу, что народ русский украл и присвоил:
д) самоназвание Россия,
а теперь вот и борщ; а также тыкал русскому народу претензию, что он — финн, и до 18 века говорил по-татарски, и что суп его, щи, состоит из жидкой воды да чахлой капусты, вот и ешьте свою похлебку, кацапы, а наш борщ не замайте.
Школа литературного мастерства Татьяны Толстой и Марии Голованивской объявляет набор на зимний курс, посвященный короткому прозаическому жанру (рассказ, эссе, очерк, пост).
Лекторы, ведущие курсы: Татьяна Толстая, Мария Голованивская, Татьяна Щербина, Сергей Гандлевский, Алена Долецкая, Леонид Клейн, Евгения Пищикова, Евгения Долгинова, Александр Тимофеевский, Фаина Гримберг, Иван Толстой, Елена Пастернак, Лора Белоиван.
Занятия будут проводиться с 23 января 2016 г. по 6 февр аля 2016 г. ежедневно.
Занятия платные. Прием по предварительному отбору. Вся информация по адресу сообщества: https://www.facebook.com/goodtextschool
Умер Володя Герасимов, во сне, задохнувшись дымом. Восемьдесят лет ему было.
Последний раз я его, наверно, видела лет тридцать назад.
Мы ходили с ним на экскурсию в Коломну – он зарабатывал тем, что водил людей на питерские экскурсии. Ему все равно было, куда идти, он знал все. На этот раз пошли в Коломну.
Мама, сестра Катя, сестра Оля, сестра Наташа, еще кто-то, через тридцать лет уже не помнишь лиц, помнишь только промозглую сырость позднего октября, холод сквозь подошвы, эх, надо было сапоги теплые, надо было перчатки. Небо ровно серое, угроза первого снега, но нет, первый снег, как известно, выпадает 7 ноября, чтобы отвратительный день стал еще горше и тоскливей. А сейчас просто простудный, короткий октябрьский день.
У Герасимова лицо темно-желтое, словно загорелое. Но Володя на юг не ездил, это «печеночный загар». Герасимов – алкоголик. Он пьет всегда, пьет с утра понемногу, пьет весь день и никогда не бывает пьяным. «У меня – алкогольная недостаточность», — говорит Володя, останавливаясь у магазина, чтобы взять еще чекушку. Мы терпеливо и скорбно ждем его в сторонке. Вот ведь, так хорошо начали нашу прогулку, а он купил бутылку и пьет из нее – а если он свалится, что мы будем делать?
В скверах, которые мы пересекаем, сторонясь растоптанной, еще жидкой грязи, — уже не лужа, но еще не лед – иногда под ракитами и барбарисами, под голыми их прутьями и ветвями спят пьяницы. На них заскорузлые брюки и страшненькие ботинки, а лиц не видно: укладываясь под кусток, они закрывают лица шапками, так уютнее. Что, если и Герасимов так уляжется?
Но Герасимова алкоголь не берет. Куда-то он не туда идет, алкоголь: Герасимову тепло и хорошо, голова его все такая же ясная, он движется так же ровно и медленно, и так же ровно, спокойно и не повышая голоса рассказывает, рассказывает, рассказывает про все дома, мимо которых мы проходим: тут жил генерал-аншеф такой-то, и было с ним то-то и то-то, а во время революции он бежал, и в его квартире, ставшей коммунальной, поселился Володин приятель – ну, скажем, Петров, и захотел этот Петров наладить и прочистить печку-голландку, сунул руку в дымоход и извлек пачку прекрасно сохранившихся керенок; но мы уже идем мимо следующего дома, и генерал-аншеф перетекает в знаменитого юриста, и Герасимов рассказывает про юриста, и про его квартиру, и про то, как закончилась его блестящая жизнь, а вот в этом доме жила Дельмас, и Блок ждал внизу, когда она спустится; мы жадно смотрим на парадную, загаженную десятилетиями бедности и пролетарского равнодушия. Мы и сами живем в таких парадных, но наши обычные, а эта — таинственная, наши простые, а тут жила Кармен, здесь было «окно, горящее не от одной зари», и сердце захлестывает чужое, давно испарившееся чувство.
«И этот мир тебе — лишь красный облак дыма,
Где что-то жжет, поет, тревожит и горит!»
Каждый рассказ Герасимова – волшебный, каждый эпизод – литературно-историческая миниатюра. Герасимов знает всё. Всё. У него «зеркальная память», энциклопедические знания, умение рассказывать коротко и ёмко. Сергей Довлатов описывает его в своем «Заповеднике» под именем Митрофанова: «Бог одарил его неутолимой жаждой знаний. В нем сочетались безграничная любознательность и феноменальная память. Его ожидала блестящая научная карьера. Митрофанова интересовало все: биология, география, теория поля, чревовещание, филателия, супрематизм, основы дрессировки… Он прочитывал три серьезных книги в день… Триумфально кончил школу, легко поступил на филфак… Этими качествами натура Митрофанова целиком и полностью исчерпывалась. Другими качествами Митрофанов не обладал. Он родился гением чистого познания… Митрофанов вырос фантастическим лентяем, если можно назвать лентяем человека, прочитавшего десять тысяч книг. Митрофанов не умывался, не брился, не посещал ленинских субботников. Не возвращал долгов и не зашнуровывал ботинок. Надевать кепку он ленился. Он просто клал ее на голову.»
Герасимов-Митрофанов – человек-губка, он впитывает всемирные знания низачем, просто так. У него четыре пропуска в Публичную библиотеку, и все поддельные. Ему надо знать, и знания его не переполняют. С ним невозможно играть в викторины, ему нельзя участвовать в телепередаче «Что? Где? Когда?», потому что Герасимов знает и что, и где, и когда. «А что в этом доме, Володя? Почему вы его пропустили?» — «Ай, там ничего интересного. Построен в таком-то году, владельцем был такой-то, после 17-го года на втором этаже располагалось то-то, свернем вот сюда…»
Холодно, лицо мерзнет. Ветер несильный, но противный, скоро сумерки. Герасимов останавливается на углу, деликатно пристраивается под сенью водосточной трубы, достает свою чекушку, выпивает. Нам – маме, сестре Кате, сестре Оле, сестре Наташе, мне и еще кому-то, чьи лица стерты временем, тоже хочется выпить, но это как-то неудобно, прямо на улице, это как-то неправильно, да и закусить ведь нечем? Сестра Катя узнает в прохожем какого-то своего знакомого, кидается к нему: давно не видела! Они болтают, Герасимов деликатно пережидает. Нам перед Володей неудобно, мы говорим: она сейчас, она быстро. Старый знакомый, а она ведь в Москве живет, не в Питере…
«Да, это Митя Квасов, сын Раисы Львовны Берг, — ровно и неспешно, словно читая по книге, говорит Герасимов. – Раиса Львовна в таком-то году…»
Нет такого на свете, чего бы не знал Володя Герасимов! Восемнадцатый век, девятнадцатый, двадцатый. Античность? – легко. Год за годом, человек за человеком, лицо за лицом, — время раскрывается как коробочка, как сложная конструкция из вееров и ставен, как бесконечная анфилада нескончаемых дверей. Мы пригвождены и заколдованы, вот только ноги, кажется, отвалятся от холода. Темно. Мы устали. Только Герасимов ровно бодр, невидимо пьян, любезен, неутомим, и еще немного пожелтел. Мы бредем по набережной Фонтанки к Герасимову домой, где нас ждет, за накрытым столом, терпеливая Володина жена.
Герасимов живет в квартире, когда-то принадлежавшей барону Корфу. Теперь это коммуналка, из которой почти все уже выехали, очереди ждет и Герасимов. Большая, темная, странная, с толстенными стенами. Снаряд такие стены не пробьет – он и не пробил, когда тут бомбили. По мере того, как выезжают другие жильцы и освобождаются их комнаты, Герасимов забирается в их брошенные комнаты и простукивает стены, он уверен, что найдет клад, он уверен, что должна быть потайная комната, чулан ли какой или подсобка, или просто ниша; вот недавно в Питере нашли целую комнату, замурованную сразу после революции, а в ней и одежда, и еда – шоколад и шпроты, и театральные программки. Должен быть живой и тайный ход в прошлое.
На столе – горячая вареная картошка с укропом, миска соленых груздей, сметана, огурцы и новая бутылка водки – теперь и мы выпьем, как люди, тем более, что и мы захватили поллитру с собой, таскали ее по холоду всю дорогу. Мы веселимся, радуемся, чокаемся, ахаем — какая квартира и как тут жил Корф, восхищаемся и пьем, и все еще живы: и мама, и сестра Катя, и сестра Оля, и сестра Наташа.
Желтые обои, неяркий свет, смех и табачный дым. Дым, дым. И все живые. Пусть так все и останется, пусть вечно так и будет. Там и тогда.
Удивительно, что хотя нас уж больше года как раскулачило НТВ, народ все еще узнает меня в местах неожиданных, вроде рыночных ворот, где всегда небольшие скопления торговых старух. Там обычно на перевернутых ведрах сидит пять-шесть бабулек с укропом, зеленым луком, закатанными неизвестно когда банками и засоленными без любви огурцами.
Сегодня покупала у одной такой букет для засолки. Старуха выглядела так, будто умерла уже давно, но все никак в гроб не ляжет, — а то кто торго вать будет? У нее были банки с опасными грибами, придушенные овощи в мутных пакетах и редиска с землей. Букеты у нее тоже были ниже всякого мыслимого стандарта: лист хрена всего один, смородиновый прутик засох, а чеснока совсем не положено.
— Где же чеснок? — спросила я.
— А Дуня где? — вопросила старуха неожиданно зычным, прямо-таки мужским голосом. — За Чубайсом замужем?
Видимо, это было ответом на мой вопрос. Я представила, как она сидит перед телевизором, иссохшая как Кощей, с всклокоченными серыми волосами, и смотрит неподвижными, ввалившимися глазами на ночной экран. Нас же показывали в час ночи. Смотрит не мигая, слушает про средневековую историю, про якутский язык, про обериутов, про балет, про тюремные нравы, про японскую поэтику, про императора Александра Первого и старца Федора Кузьмича. После, в третьем часу, выключает телевизор, ложится навзничь, в вязаных носках, и долго лежит без сна, глядя в серый ночной потолок.
Ничего мы не знаем о нашей аудитории.
Идет пара, лет сорока. Она, повествовательным голосом:
— И вот мне такие нужны, понимаешь, чтобы внутри было тепло, но не жарко. Не с мехом. Тепло чтобы было. Ну, на хорошую погоду у меня есть, пока не надо; а вот на холодную, чтобы ноге тепло. И пятке чтобы удобно было. Вот ногу когда сунешь — чтобы она пролезла сразу. А то суешь, суешь — и не лезет. А мне надо, чтобы удобно. И вот стелька эта тоже чтобы удобная, вот стелька. Вот чтобы это сбоку, понимаешь, там где мне всегд а натирает. А то иногда скомкается, так прямо неудобно ходить. Вот тут вот.
Спокойный такой голос, непреклонный. Пауз не предполагается.
Он покорно слушает. Привык, наверно. Сначала, должно быть, слушал невнимательно, отвлекался, глядел по сторонам, не запоминал. Рвался куда-то. Имел свои мысли. Потом, с годами, смирился, а как не смириться, когда этот ровный, сильный, пыльный, все накрывающий как одеялом, голос завалил все выходы, все двери, войлоком заполнил коридор, отрезал пути. Он пропустил момент, когда можно было отстегнуть цепь и бежать, — теперь всё, теперь разве что выйти постоять на балконе, покурить в баночку из-под зеленого горошка. Посмотреть, как курят другие вон на тех балконах. Те, кому разрешили.
А лет двадцать назад он небось думал: всё отдам за эти ноги! Недолго думал, но все-таки был такой порыв. А еще до того — на велосипеде, и с горки, и в ушах свистело. А еще до того — сидел на озере с удочкой, и туман такой по гладкой воде, и хлеб в кармане. А еще до того поймал жука, огромного, с зеленым отливом, и перевернул, и смотрел, как он лапками шевелит. А еще до того. А еще.
Покупала в американском магазине разные сорта муки. В Америке что хорошо? — что мука хочешь грубого помола, хочешь — обычного, что в ней жучок не водится, что можно купить и "органическую", что бы это ни значило. Такую взяла, сякую, а также муку тефф.
Ай, думаю, дома разберусь, что за тефф. А то вот привезли мне муку из Монтенегро — heljdin hleb написано. Бог знает какие надежды я на нее возлагала, а оказалось, что heljda — это обычная гречка.
Почитала я про этот тефф. Да. Ну что вам сказать? Готовят из него в основном ынджеру. Чтобы ее приготовить, тефф замешивают водой и ждут. Через несколько дней тефф запузырится и тогда его выливают на могого. Диаметр ынджеры — от полуметра до метра. Когда ынджера с одной стороны готова, а с другой все еще вся такая пузырчатая, ее стелют на стол. На нее кладут что хочешь: ват, например. Или тибс. Или, скажем, фырфыр. Про него так и пишут: "Фырфыр из ынджеры может быть съеден при помощи куска другой ынджеры."
Тарелок и ложек не нужно. Просто отрываете кусок этой скатерти, захватываете им фырфыр и в рот. Когда вся скатерть съедена, то и обеду конец.
И посуду мыть не приходится.
Как? Ответ: никак. Только если противочумный костюм и очки-консервы.
Профессора знали много интересных и поучительных историй. Поделились наблюдениями. Так, например, все согласились, что красное вино обладает небольшим, но злобным сознанием и тяготеет к белым брюкам и светлым женским платьям. В то время как белое вино ничем таким не обладает и ему обливать людей неинтересно.
Каждый рассказал свою историю о коварном красном вине. Типа того, что только скажешь: ох, не пролить бы! — как бокал вырывается из твоих рук и как из шланга, полукругом, обдает и тебя, и стоящих вокруг. Со мной, например, это тоже было, я где-то про это писала. В моем случае виной была моя шелковая темно-зеленая кофточка: каждый встречный хотел ее уничтожить, облить, разрезать, испачкать и замучать. С этой целью Злобные Силы направили в мою сторону женщину с бокалом красного вина. Вернее, нет, не так. С этой целью в мою сторону направилось красное вино, налившись в бокал и втиснувшись в руку женщины. Оно руководило, но в тот раз просчиталось.
А белое, оно выше этого всего. Не считает нужным делать нам гадости.
Внимательный наблюдатель отметит, что аналогичная злоба присуща также многим типам варенья, причем тоже красно-черного диапазона. Черничное оставит вам кляксу на груди, к гадалке не ходи. А вторую на жопе, почему — неизвестно. То же сделает черносмородинное. Вишневое или клубничное тяготеет к рукавам, айвовое или абрикосовое, будучи желтыми, как правило, не капают.
Черная смородина вообще исключительно коварная ягода. Была у меня соковыжималка и я баловалась с ней, выжимая сок из всего, что попадалось мне на глаза. А в инструкции было сказано: подходит для всех видов фруктов и ягод, кроме черной смородины. Меня эта строчка в инструкции прямо мучила. Я, как жена Синей Бороды, не могла не испробовать: что ж такое случится, если я нарушу запрет? Купила я у старухи возле станции "Менделеевская" стакан черной смородины и загрузила в соковыжималку. И действительно, побелка стен и потолка обошлась мне довольно дорого, а два кресла, стоявшие неподалеку, пришлось переобивать.
Месторасположение пятна на одежде зависит от гендера, возраста и особенностей строения тела, — отметили профессора. Упавший изо рта кусок падает вертикально вниз, встречая на своем пути препятствия в виде рельефа. Так, если у женщины есть грудь, то сначала выпавшее валится на грудь, а потом уж с груди соскакивает или капает на колени. Если груди у женщины нет, или мало, то изгваздается сразу юбка. А вот если женщина сгорбленная, да еще без груди, да еще ест стоя, то еда и питье уронятся на пол. Казалось бы, удобно. Но вряд ли такая ссутуленная женщина будет популярна среди мужчин, даже если она будет блистать незапятнанностью своих одежд; незапятнанность вышла из моды.
Напротив, у мужчин все валится на живот. Наличие бороды или усов может отклонить полет упавшего, но ненамного. Вино, как было сказано выше, выливается на брюки, тем более на белые.
Кто помнит, в 90-е телевидение усиленно рекламировало моющие средства. Каждые полчаса нам показывали учительницу-зассыху, которая, увлекшись какими-то высокодуховными разговорами, впивалась зубами в пиццу, а пицца только того и ждала, и выплевывала со своей обратной стороны коварный томатный соус на учительницыну блузочку: шмяк — и погибла блузочка! Но — горе не беда, педагогиня не расстраивалась, ведь у нее был порошок ХХ, и полностью, полностью отстирывал кошмар с блузочки, ура.
(Эта реклама перемежалась повествованием о бодрой моложавой даме, приобретшей особый клей для вставных челюстей. Смотрите! — и дама кусала яблоко. Куда смотреть? А вот: вставная челюсть оставалась во рту, а не повисала на яблоке, вот какой хороший был клей.)
В отдельную категорию необходимо выделить случаи, когда ест один человек, а пачкается другой. Тут как-то особо заметно действие кармы. Классический случай — когда едящий пытается воткнуть вилку в маслину, лежащую на плоской тарелке. Маслина, со всем своим маслом, летит либо направо, либо налево, а иногда и вверх, и может попасть даме в декольте, после чего только развод, разрыв, дуэль и мордобой.
Другой случай — когда человек по одну сторону стола кусает спелый помидор, но помидор не откусывается, а лопается с противоположной стороны, так что струя сока вместе с семечками летит через стол и попадает в лицо соседу напротив. Со мной так было. Кусала я. Совсем не смешно.
Практический смысл всех этих наблюдений сводился для меня к тому, сколько и каких платьев брать с собой на неполную неделю в Летней Русской Школе. Стирать тут особо негде, тащить с собой порошок и пятновыводитель, как педагог-зассыха, не хотелось. Взяла четыре: серо-голубое, серо-коричневое, мятное и цвета летних сумерек. Взяла к ним также четыре шарфика, чтобы, комбинируя и перекомбинируя их опытной рукой, получить шестнадцать нарядов. Старалась есть продукты светлых тонов, пить белое вино. Не помогло: пятна неизвестного происхождения пробрались-таки на фасады всех моих нарядов, так что в последний здешний день мне пришлось пойти и купить себе черное платье. Я знаю, все йогурты в столовой насторожились и приготовились. Не дождетесь!
А на днях, изнемогая от тридцатиградусной жары, пошла с профессорами в бассейн. Вот где несть ни печали ни воздыхания, ни кетчупа, ни вина, ни тыквенного пюре, ни яичного желтка, а одни лишь чистые зеленые воды! Но нас не впустили. Трое служащих, склонясь к чистым водам, что-то нашаривали и ловили.
— Закрыто! — крикнули они.
— Кто-то наблевал в бассейн. Мы закрылись до завтра!
— Пустите нас, пустите, мы ничего, мы привычные! — закричали профессора и я вместе с ними. — Мы вон в столовой, мы всегда, мы привыкли, пусть наблевано, ну и что, мы в дальнем конце поплаваем, дотуда ведь не дойдет.
— Нельзя. У нас протокол! — строго отвечали служители вод.
И мы, ворча и качая головами, побрели восвояси, добрым словом поминая отечественных коррупционеров, которые за три рубля, конечно, пустили бы нас поплавать — да хоть в чем. Хоть в говне! Если очень надо людям. Тоже мне, Русская Школа.
Был у нас в свое время — глухие совковые годы — знакомый врач, выгнанный из профессии за пьянство. Так что в пору нашего с ним знакомства он торговал на Птичьем рынке рыбками гуппи и песком. Гуппи он выращивал дома, а песок брал в песчаном карьере на местах окраинных строек, — Медведково, Бирюлево, — дома промывал его в семи водах и потом продавал на Птичке стаканами.
Врач-расстрига был мужиком остроумным и веселым, только пил постоянно, и все его рассказы были про то, как пил. А это несколько томов альбомного формата с картинками. Один из рассказов был про то, как он работал наркологом в вытрезвителе.
Менты выслеживали и отлавливали варщика самогона. Вот как сварит новую хорошую порцию (а соседи по коммуналке донесут) — так они его брали под руки и волокли составлять акт в двух экземплярах, немножко помогая идти, но несильно. Вещественное доказательство — бутыль или канистру со свежесваренным — тащили с собой. Нарколог делал экспресс-анализ: да, это оно, Змий Зеленый, крепость такая-то, глядел укоризненно и писал свое веское государственное свидетельство. Тут распишитесь и тут. И еще тут. Самогонщик расписывался.
Потом наступал акт списания, то есть уничтожения. Два милиционера, под наблюдением нарколога, на глазах у горестного самогонщика опрокидывали канистру в раковину. Бль-бль-бль-бль-бль! Хроматическая гамма горького горя! Прекрасный, благоухающий дрожжами, мерцающий вялым перламутром напиток уходил, заворачиваясь по часовой стрелке, в воронку, в канализацию, в черную дыру. Потом выписывали штраф, куда надо ставили печати и отправляли нарушителя с богом — иди, плати и не греши.
Когда за ним закрывалась дверь, — запиралась на замки, закладывалась на засовы: всё, всё, мы закрыты! — из шкафчика под раковиной вытаскивалось заранее припасенное ведро, куда, собственно, слился самогон; младшие чины расстилали газетку, расставляли стаканы и резали хлебушек; кто постарше чином — извлекал из портфеля припасенную рыбку, частик в томате или что сегодня Господь послал; пахло колбасой, хрустели огурчики, жизнь была приветлива, нарядна и нежна.
Душа же поет, когда все и по закону, и с чесночком!
Меня тут в Сан-Себастьяне просветили: разница между испанцами и басками состоит в том, что испанцы на пляже лежат. А баски стоят или ходят туда-сюда. Это объясняет странность здешних пляжей: сначала ты идешь к океану, стараясь не наступать на лица, а потом расталкиваешь толпу локтями. А в воде разница, видимо, стирается.
Ни те, ни другие не говорят ни по-английски, ни даже по-французски, хотя до Франции отсюда можно запросто доплюнуть, если, конечно, слюны накопить и поднапрячься. Так что непонятно, как тут договариваться. Понятно, что в сфере ресторанной можно объясниться на английском, такое уж это дело, turismo. Но шаг в сторону — все. Наступает глухота паучья.
Мою хозяйку тут зовут Консепсьон, что по-испански значит Зачатие. Судя по фамилии она баска. По-английски кое-как говорит и понимает, если медленно. Должна была встретить меня у входа в дом с ключами. Стою как дура с чемоданами — никого. Позвонить ей не могу: номер ее телефона в компьютере, компьютер хочет вай-фая, в одном отеле его нет, в другом нет, в третьем есть, но в обмен на чашку кофе, то есть я сиди и жди, а она там без меня придет и увидит, что клиента нет. Наконец, соединилась, звоню:
— Консепсьон! Меня никто не встречает!
— Знаю, — спокойно отвечает Зачатие.
Через полтора часа приходит ее дочь. Ура! Я в квартире! Кофе у меня с собой! Ищу в чем сварить — не в чем сварить, и ложек-вилок нету. Пришлось пойти на улицу, посидеть в кафе, съесть пинчос (они же тапас) и украсть вилку. Этой вилкой я насыпала кофе в чашку, ею же и размешивала, залив кипятком.
Зачатие пришла на следующий день, гремя вилками, и я ее простила. Но тут отключилась горячая вода. Я написала Зачатию письмо в гневных выражениях, и начала раздражаться. В это время позвонили в дверь. Оказалось, слесари.
— Блрбрлблрлрбллбрр, — сказал старший слесарь.
— Ду ю спик Инглиш?- понадеялась я.
— No! Блрбрлблрлрбллбрр! Blrbrlblrlrbllbrr!
— Я не понимаю! Не понимаю!
— Blr, brl, blrl-rbll brr, — спокойно и терпеливо объяснил старший слесарь. Младший подтвердил.
Я подумала. Вспомнила забытый курс университетской латыни. Цезаря, Брутом убиенного, вспомнила: Галлия эст омниа дивиза ин партес трес.
— Si, si, agua, agua!
Вот есть польза от Римской Империи! Слесари вбежали в мою квартиру и заняли такую же позицию, какую они всегда занимают и в России: младший слесарь раскурочил какое-то окошечко в стене и стал портить и разрушать что-то похожее на трубы и вентили, а старший ничего не делал, а только руководил и указывал.
Разворотив и намусорив, слесари стали уходить.
— А это? — показала я на разрушения.
Слесари удивились, вернулись и почти все поставили на место. Не всё, понятно, вошло в пазы, а кое-что погибло при отвинчивании, но, в общем, поработали хорошо. Вода так и не пошла, что тоже понятно и объяснимо.
Я пошла на пляж, а когда вернулась, кипяток хлестал из всех кранов — и на кухне хлестал, и ванная вся была в непроглядном пару: слесари отвинтили краны и не закрыли их. Бешеный напор оторвал держалку для душа, так что гибкий шланг свалился, повис и кружил вокруг себя смертельными кругами. Кажется, это называется реактивная сила. Хоть и не с первого захода, но я его поймала как гадюку, придавила и обезвредила.
Чего еще можно было ждать? Чего еще со мной не случилось в этом прекрасном городе? Все прекрасно, и до океана ходьбы 1 минута 47 секунд, а до ресторанов 15 минут, а до магазинов три минуты, и на каждом висит надпись Ребахас, что переводится на баскский как Бехерапенак. А по-нашему это Скидка.
И вот вчера, в душный жаркий вечер, придя с океана, из ресторана, с полными сумками этого бехерапенака, мечтаю завалиться в кровать под вентилятор со стаканом ледяной из холодильника воды; все шторы, занавесы и экраны опустила, воды налила, лимон туда бросила, разделась догола и потушила свет.
Хренак! Ударило в люстре. Короткое замыкание. И я стою в чем мать родила посреди тьмы и духоты, полностью отрезанная от внешнего мира. Вентилятор не крутится. Компьютер не работает: вай-фай отключился, письмо не написать. Почти полночь. Что будем делать?
Наощупь я нашарила айфон. Он давал слабый свет. Нашарила какую-то полуголую одежду, завернулась в нее. Обошла во тьме квартиру Зачатия, светя айфоном и ища электрощит. Не нашла. Стояла. Думала. Тут снаружи, в коридоре, послышался голос и шум: из соседней квартиры выходил жилец. Я, зажав ключи в руках (главное, не захлопнуть их в квартире!) выбежала в чем была (а я была почти что ни в чем) и стала заманивать соседа в свою квартиру международными жестами приглашения. Мужик вошел ко мне во тьму. Я что-то говорила, а он ничего не понимал, но пошел!
А кто бы не пошел? Голая баба, по-человечески не говорит, заманивает тебя в темную квартиру. Как же не пойти? Я представила себе его жену, которая только что его провожала до порога: вот так выпусти мужика на минуту, да? За сигаретами там ему надо или что. Пяти метров не прошел, и раз! уж его засосало!
Сосед подергал выключатели. Ноль. Нашел щит: у него, видимо, такая же квартира, и он знал. Я светила айфоном, следя, чтобы с меня не свалилось надетое. На щите рубильнички повисли бессильно вниз. Сосед обрадовался: вот, вот там! и попробовал дотянуться до щита. Но ему не хватало росточка. Народ тут, на Иберийском полуострове, вообще невысокий. Я была выше его ростом, но не могла же я это ему показать.
— Corto, corto! — говорил мужик, и я так поняла, что это по-испански "коротыш". Да я и сама видела, что коротыш.
В лучших ведьминских традициях я нашарила и передала ему швабру. Ручкой швабры он тыкал, поднимал упавшие рубильнички, и они соскальзывали и бессильно падали опять. "Жизнь, как подстреленная птица, подняться хочет, но не может", — писал Тютчев по, в общем-то, аналогичному поводу. Не получалось у мужика. Мне его даже жалко стало. Не вышло из него героя.
— Корто! — говорил он. Еще потыкался и ушел боком, виновато держа руки.
Конечно, я нашла в телефоне номер Зачатия, и на счету, слава богу, оставались деньги, и перепуганное Зачатие прибежало, в пол-первого ночи, боясь моего гнева, или слез, или дурного отзыва в Airbnb, но ничего этого не было, и она ловкой женской рукой схватила швабру, воткнула ее в упорные, не желавшие вздыматься тумблеры, и прижала их, и держала, и о чудо, что-то снова треснуло, и был свет. И мы с ней засмеялись и обнялись, и я пообещала ей, что непременно в следующем году приеду в ее сумасшедшую квартирку, в которой я пережила все, что полагается: и огонь, и воду, и краденую стальную вилку.
В одной половине его висели ужасные, как обычно, но зато отлично отпаренные одежды итальянских дизайнеров: атлас, парча, густые стразы и иногда даже сам страус. Костюмчики цвета топленого молока, по подолу и карманам сбрызнуто золотишком; как вариант — цвет южная ночь, а сбрызнуто серебром. Как бы — вот день, а вот и ночь с частыми звездочками. Для тех, кому за пятьдесят, но в душе еще охота опять весны; охота покатать свои морщины на яхте, выгулять жилистые свои ноги по круизным палубам. Стоит столько, что вот возьми да отдай ты свои пенсионные сбережения, не придерживай их на оплату больничной койки, погуляем напоследок.
Еще там висели алые платья до полу, шелковые брючные костюмы размером на уже зачахшего Кощея, пара шуб и все такое, совершенно мне не годящееся.
А во второй половине были представлены местные дизайнерские одежонки, вещи, связанные какими-то умелыми американками, и там было необычно и интересно. Женщины в Америке, как я убедилась, делятся на тех, кто не понимает, как пришить пуговицу (реально не понимает: голова не усваивает, руки вяло повисают вдоль туловища; клянусь, сама сталкивалась) и на тех, кто невероятно виртуозен в деле шитья и вязания; просто асы и монстры. Вот тут широко были представлены асы и монстры.
Так что я воспламенилась, купила вон то и еще вон то. И два шарфика. И широкий серебряный браслет, такой удобный, словно он резиновый или шерстяной. И уже собиралась уходить, когда мой взгляд упал на кашемировый свитерок.
— Купи! — сказал внутренний голос.
— Чего это? Он китайский, — возразила я. — Развалится после первой стирки.
— Купи, — сказал голос.
— Он невозможного цвета, — сказала я. — Оливковый! С чем его носить? С красным? Это будет генерал советской армии. С синим? С джинсами? Мрак и депрессия. С черным — тупо. С желтым — я еще с ума не сошла. С коричневым — это для пенсионеров. С вишневым — можно, но у меня нет вишневой юбки, да и где ее взять? Тут всё песочные да "собачий зуб".
— Покупай, — настаивал голос.
— Он стоит двести долларов! — закричала я. — Китайский! Двести! Они обнаглели!
Я напомню, что на дворе стоял 1993 год, и двести долларов — это было как сейчас 350, а то и больше. Конечно, я его купила. Внутренний голос, как мы все знаем, имеет свой разум, свои резоны, свою, скрытую от нас, логику; он управляет нашей жизнью, ведя нас куда-то вон туда. Если его слушать — необязательно придет счастье. Но если не послушаться — счастья точно не будет.
Вот, например, он отлично знает — в отличие от вас — кого вы должны любить.
— Люби вот этого, — говорит он.
— Чего это? — думаете вы.
— Люби его! — говорит голос.
— Да с чего это? Он какой-то некрасивый!
— Люби, — говорит голос. — Все красавцы померкнут, будут, как пыль на ветру.
— Да у него характер какой-то противный.
— Люби, и увидишь: это лучший характер на свете.
— И шутки у него дурацкие!
— Будешь веселиться, даже вспоминая! Хохотать будешь!
— Да это бесперспективно! Я не буду счастлива!
— Будешь любить — будешь счастлива, — говорит голос.
И так именно и случается.
Так вот, купила я свитерок и дома рассмотрела. Все в нем было неправильно. Он был плотный, двойной, что ли, вязки, с изнанки красивее, чем с лицевой стороны — серо-шалфейный, такой всякий бы схватил. Но лицевая сторона была откровенно оливкового цвета, именно цвета фаршированных оливок, грудой наваленных в тазике в кулинарном отделе магазина. Так что надевая его, я чувствовала, что он нафарширован мною. Крой у него был свободный, сверху шире, чем внизу, честно говоря, это был мешок. К моему цвету лица он тоже был не очень. То есть так: пока я его не надевала, цвет лица у меня был хороший. А как только я фаршировала собой этот китайский мешок — так цвет лица у меня необъяснимо портился.
Я стала его носить. Он был теплый, но в нем было совершенно не жарко. Он был мешком, но его как-то получалось носить с чем угодно. Снимать его не хотелось. Он не мялся. Он не пачкался. Наконец я постирала его, — постирала, встряхнула, и он высох. Гладить его было не нужно.
В какой-то момент у него, как у всякого кашемира, на груди и рукавах появились катышки.
— Ага! — подумала я. — Ты все-таки такой же, как все.
Взяла бритвенный станочек и побрила свитер. Больше катышки не возникали.
Я носила китайское чудо год, два, три, и он мне стал надоедать. Сколько можно?
— Почему ты не синий? Почему не шоколадный? — спрашивала я с раздражением.
Я покупала себе другие вещи, красивее, моднее и лучше, но проклятый свитер все время попадался мне под руку в шкафу и предпочитался. Я засунула его в шкаф подальше. Он выходил из глубин и надевался на меня. Тогда я решила уничтожить его. Для этого я спала в нем, — как раз стояла зима и в доме было холодно. Кашемировый свитер, если в нем спать, уже через неделю можно выбрасывать. Но мой ничто не брало.
Шли годы. Да чего годы, десятилетия шли. Я уехала из Америки в Москву, где у меня было много полок в шкафах и много разнообразных кофточек и свитеров. Оливковый затерялся среди них. Периодически я перебирала и перетряхивала свою одежду, и часто оказывалось, что в шкафу орудовала моль, кормя своих деточек лучшими кусочками моих приобретений. Оливковый свитер эти скоты обходили стороной.
Наконец, внутренний голос сказал мне:
— Ну хорошо. Пойдем на крайние меры. Свари его в стиральной машине. Потом отжим на самой большой скорости. А потом в сушильную его, и пусть он там часок покрутится.
Мысль была интересная: я только что так загубила другой свитерок, любимый и ценимый. После стирки в машине он стал размером 20 х 20 см, то есть и на котенка не налез бы. От горя и ужаса я даже закричала. Это вот, представить, если муж пошел в магазин весь такой высокий и красивый, а вернулся росточком с полугодовалого ребенка. Хотя и купил все правильно, как было велено.
И я сварила оливковый, как мне подсказал внутренний голос. Вы уже догадались. Он не дрогнул. Чуть, может быть, плотнее стал, но если не знать, каким он был в юности, то и не скажешь, где он побывал.
Заплатила я за него в свое время 200 долларов. То есть за 22 года, — разделите там в столбик — это получается меньше десяти долларов в год он мне обошелся. Я не понимаю китайцев. Как у них рост экономики при таких раскладах получается? Так, а мне что делать? Это навеки, да? И, судя по всему, отдать его бомжам или другим нуждающимся не получится. Он вернется, он меня найдет, он придет, ночью, вскарабкается по стене дома на высокий мой этаж, распластается за окном, раскинув рукава, нашаривая форточку, щель в откинутой фрамуге, приоткрытую для воздушного тока створку окна. Такая вот любовь.
В каком советском фильме шпион, оглядываясь и нервничая, добывал образец земли, чтобы отправить в свою шпионскую заокеанскую лабораторию на анализ и узнать Государственные Тайны Страны Советов?
И как-то там доблестные органы об этом дознавались и задерживали его. А как не дознаться, когда издалека было видно: нервничает, крадется и таинственно себя ведет. Помнится, он при задержании врал, что это горсть родной землицы, священная такая горсть. На могилу, например, деду, защища вшему Родину и похороненному на западе — как-то так.
Я всегда думала, что это просто такие выдумки сценариста, ну кому земля нужна?
Однако года четыре назад я видела в Шереметьево удивительную сцену. Когда уже все прошли в стеклянный "накопитель" и вот-вот должна была начаться посадка, пришли Доблестные Органы, — человек с переводчиком — и изъяли у американской пары (очень пожилые люди) пробирку с песком.
Начала этой сцены я не видела, не могу сказать, как это начиналось; а просто гляжу по сторонам, скучая, и смотрю — какая-то движуха и разговор на английском. Побежала, конечно, поглазеть; и никто меня не гнал.
Суть разговора была такая: офицер Доблестных Органов (одежда гражданская) уже держал в руках эту пробирку, только что изъятую у старичка со старушкой, а старушка тряслась от ужаса — уже ей виделись Гулаг, Сибирь, лесоповал, — все , что она в кино видела. Старикан тоже был испуган, но молчал. Но их никто не арестовал и даже не задержал, просто велели отдать пробирочку-то. И рассказать, зачем они песочек-то.
Тут я навострила уши и вытянула шею. И вот старушенция громко, дрожащим голосом говорила, что они этот песочек взяли на Байконуре. Потому что их дочь — она космонавт, и проходила практику на Байконуре. Пару лет назад. И вот теперь они поехали путешествовать, и дочь, знаете, с таким теплом и ностальгией вспоминала Байконур, и она очень просила ей на память привезти родного байконурского песочка! И вот они не знали, что это нельзя, а просто взяли для дочушки песочка. Просто на память. В пробирочку.
То есть, я так понимаю, они из Казахстана летели в Америку с пересадкой в Москве — и вот такая незадача.
Я еще подумала: ну кто ж так шпионит, взяли бы пудреницу, насыпали бы песочек в пудреницу. Может, не сразу бы отняли. В тюбик из-под зубной пасты можно. А то — в пробирочку.
А зачем им байконурский песочек, я не знаю, — радиацию, что ли, измерять? И что там можно намерять? Кто в этом понимает, расскажите мне, а то я уже который год от любопытства извожусь, и сегодня вдруг опять вспомнила.
Женщина пишет в рецепте:
"Добавив в кекс клюкву, можно придать ему интересную изюминку".
У медведя этого когда-то были глаза из особой карей стекляшечки, и радужка была и зрачок. Сам он был серым, жестким, жесткошерстным. Я его любила.
Потом прошла целая жизнь, и я купила себе собственную квартиру в Питере и ходила по родительской квартире, забирая свои вещи и книжки и выпрашивая у мамы красивые коробочки и старинные тряпочки из чемоданов. Они совершенно никому не были нужны, ни маме, ни мне, но я люблю ненужные вещи. Весь прагматический, коммерческий, манипулято рский смысл из них уже улетучился, польза выветрилась и обнажилась душа предмета, его настоящая суть, то, что до поры было скрыто суетой и шумом идущих дней.
И роясь в чулане, среди каких-то рогож и старых лыжных палок, которые тоже никто не решался выбросить, в простенке между сундуком и стеной я нашарила медведя, вернее, то, что от него осталось: деревянный остов, оклеенный жесткой шерстью, одна-единственная верхняя лапа, пуговица вместо одного глаза, а вместо второго — просто висящие черные нитки.
Я схватила его, я прижала его к себе, стиснула пыльное шерстистое тельце, зажмурилась, чтобы не залить его внезапно хлынувшим потоком слез и стояла там, в духоте, тесноте и полутьме, слыша только бешеный стук своего сердца. А может быть, медведева сердца, не знаю.
Это с чем сравнить? Это, наверно, так: вот у тебя дети, им уже сорок лет, и ты привыкаешь к этому и с этим живешь; а потом ты забираешься в чулан, и там, оказывается, вот он — твой ребенок, каким он был когда-то, — полуторагодовалый, еще не говорящий, пахнущий кашкой и яблочком, зарёванный, потерявшийся и найденный, все эти десятилетия ждавший тебя в простенке, за сундуком. не умея позвать, и вот дождавшийся.
Я забрала его на свою новую квартиру. Все там было оскорбительно новое, в смысле — чужое, купленное у антикваров и старьевщиков, принадлежавшее раньше другим людям и не привыкшее к моим стенам. Я как могла, смягчала эти чужие комоды и буфеты мамиными коробками и тряпками. Медведя я положила на кровать, не знала, что с ним делать.
Ночью я спала, обняв его, и он слабо обнимал меня своей единственной лапой. Ночь была летняя, белая, не ночь, а тоска, кисея с мутными сумерками. От медведя пахло пылью, пылью, старостью, увечьем, десятилетиями, тысячелетиями. Открывая ночью глаза, в подводном свете белой полуночи я видела черные нитки, висевшие из его бедной глазницы. Я гладила его деревянную голову, она была в шрамах. Трогала его уши.
Нет, думала я, так нельзя. Есть такой рассказ у Фолкнера, — "Роза для Эмили". Про женщину, которая отравила своего возлюбленного, чтобы он от нее не ушел, а потом заперлась с ним в своем доме и не выходила оттуда сорок лет и до смерти. А после ее смерти нашли комнату, где лежал в позе любви скелет в сгнившей ночной рубашке, а рядом, на примятой подушке — длинный седой волос.
Утром я уехала в Москву. А когда вернулась через месяц, медведя уже не было. Ни на кровати, ни под кроватью, ни в шкафах, ни на антресолях. Нигде. Вообще нигде.
Вот такой прибор (американский патент 1901 года, то есть вещь с иголочки!). И несколько десятков фотографий, сделанных в 1902 — 1905 году. Не успели изобрести, а Леонид Яковлевич Лозинский, присяжный поверенный, уже и купил. В Питере или за границей? И сразу начал снимать.
На обороте — надписи хорошим, ясным, уверенным почерком. Paris. Le temple Expiatoire. Montreuil sur mer. Майнц. Рейн. Встречный пароход, — бессмысленная фотография, и не видно ничего. Какие-то европейские г орода, еще не разрушенные войной, которая совсем за горами. Площади, люди идут по мостовой вперемешку с извозчиками. Лошадь, подвинься.
Berck-Plage 1902. Это сюда привозили Гришу Лозинского (брата моего деда Михаила), лечиться. Туберкулез тазобедренного сустава. В воспоминаниях Лиза, сестра мальчиков, напишет: "Гриша заболел весной 1897 года, и врачи отправили его на лечение на одесский лиман, что ему принесло, после некоторого улучшения, лишь вред, и после трех сезонов пребывания на Хаджибейском лимане его отправили туда, куда надо было послать сразу, то есть в Берк-Пляж. "
Вот они, видимо, ехали и снимали по дороге, чтобы потом смотреть фоточки на новом, только что изобретенном американцами, аппарате. Фотографии парные, снятые со сдвигом, учитывающим расстояние между центрами глаз. Получается стереоэффект: люди как живые, ну или во всяком случае как трехмерные, объемные. Возникает расстояние, воздух за спиной. От этой собаки до той стены. Любая ерунда — как живая, руку протяни и коснешься.
Источник нарзана в Кисловодске, — мрамор, цветы, скатерть, ванна с нарзаном. Райвола, 1903. Vammelsuu, 1905. И не просто, а 18 января 1905, видимо, важная была какая-то дата. Ваммельсуу и Райвола — это практически одно и то же, семь верст расстояния. В Райвола — станция, а от нее в Ваммельсуу ехали на извозчике. Сейчас это Рощино, Серово, Ушково, Черная Речка — всё знакомые места, сосновые леса, залив холодного моря.
Фотографии пожелтели и выцвели, да и были изначально неважнецкими. Мелкие далекие черно-белые мелочи, зимние сумерки, мост над заснеженной водой. А вот берешь этот американский волшебный аппарат, — жесть, кожаная обшивочка и деревяшечки с облезшим лаком, — машинка, почти не потускневшая за сто четырнадцать лет; берешь его, вставляешь картонку с двойной фотографией, и смотришь туда, куда когда-то смотрели глаза людей, тебе родных, роднее некуда, но совершенно незнакомых.
Леонид Яковлевич вообще сто лет назад умер. Гриша, знавший двадцать два языка, умер в Париже во время войны. Деда Михаила Леонидовича я застала. У него был кот Васька, и я ходила к нему с соседней дачи в гости. К коту ходила. А дедушку не помню.
Какая-то красивая квартира, какая-то стершаяся дама, и они ни о чем не знают и даже заподозрить не могут.
Отзывы о ресторанах в Хельсинки (гугл-перевод)
Хорошая еда, но не уносил мой ум.
Французское вино, которое рекомендовала смягченная официантка, хорошо стоило своя цена.
Я очень рекомендую этот ресторан, если вы будете хотеть еду.
Мы задались вопросом: сделали ли мы правильный выбор? Мы, конечно, имели, поскольку еда была восхитительной и хорошей ценностью для Хельсинкского ужина! Меню фиксировался под каменными арками, у этого есть удобное студенческое чувство.
У меня было два случая спина к спине, чтобы испытать кухню Савойи.
Превосходная крыша, ужинающая на свежем воздухе. Не дешевый (приблизительно 65 евро за обед), но еда эта польза редко. Когда они взимают с 15 евро за пластмассовую бутылку воды, это похоже на разрыв прочь.
У нас был превосходный салат, и испеките товары на ужин
Если вы прибываете в Хельсинки в утреннем или рано днем и задаетесь вопросом, где вы могли позавтракать, это — необходимость. Вы найдете почти что-либо, что вы можете желать для и больше. Столы — друг близко другу так орех большая часть частной жизни.
Еда была превосходна и, по-видимому, все приготовленные от нового.
Представление еды было фантастическим, и это являлось на вкус лучше, чем это смотрело. Была небольшая задержка пустыни и ресторана, освобожденного рано, который был прекрасен.
Главное пугающее место в Хельсинки. Также у них было много вкусных shisha и некоторого чувака, играющего на гитаре там.
Они вводят блюда, как только они готовы. Даже при том, что это — идея, и еда не простужается, это все еще добавляет импульс напряжения.
Их свинина – окончательное впечатление! Также хороший и хорошо думал прейскурант вин!
Мы наслаждались всем об этом – замечательный шведский стол сельди и затем супер тушеное мясо лампы. Вы не можете пойти не так, как надо с этим рестораном.
Пустыня и закуска были просты и вкусны. Персонал были очень предупредительны и внимательны, и не заставлял нас чувствовать себя срочно отправленными вообще. Меню недостаточно просторно, но я думаю, что самые суетливые закусочные нашли бы что-то там.
Я пошел сюда с российским другом. Это было особенно полезно, так как владелец, казалось, не говорил много англичан. Я получил некоторый салат свеклы и клецки мяса. Моему российскому другу также понравился он, который, вероятно, более важен, так как он знает то, как что это, как предполагается, является на вкус.
Еда была, было хорошо. Обслуживание приехало, нос и счет были удивительны!
В первый раз у меня когда-либо была Щука, и это – самое лучшее введение. Обслуживание предупредительное, не властный. Удостоверьтесь, что вы резервируете. Пошел в понедельник ночью, и они были оживленны.
Атмосфера ресторана действительно хороша, имеет очень изящное формальное чувство, с хорошей, но простоватой обстановкой и видами в стакан сажало в клетку кухня. У меня был суп салата, который был происхождением гаспачо, и вегетарианского 2-го курса (блин базилика). И блюда сделали, чтобы гурман чувствовал им с большим вниманием к представлению и ароматам, и оба были ограничены в количестве еды.
Алкоголь дорог, очки винного начала в 12 евро.
Американская пара верхушки среднего класса пенсионного возраста, на которую разоряются семь ужинов курса. Обстановка и обстановка, чтобы умереть за.
Рыба дня, так же как мороженое свеклы были замечательны. Первый раз посещает и определенно пройдет снова.
Хорошее место для движения – дорогой – элегантный — рекомендуемый
Если вы в высокую кухню, этот ресторан хорошо стоит посещение. Тем не менее, пальто должны найти свои компании, не спрашивая относительно отъезда ресторана. Тот же самый вопрос при вхождении к возможности.
Хотя я поел в Saslik несколько раз, мне никогда не удавалось съесть десерт, как только вещь я имею пространство оставленный после основного блюда, водка.
Где я должен начать? Они время ваша еда, и в основном говорят вам готовить когда-то сделанную еду.
Было много вариантов рыбы, и улитка с сыром с плесенью, который был вне этого мира. Это снижается около воды, и у этого есть чувство ресторана, это очаровательно главным образом, потому что это было там навсегда.
Меню было разумно и восхитительно- с шоколадным стихарем Панны, украшенный популярными камнями, которые были настоящей частью беседы.
Основные блюда были прекрасны, но ничего для крика домой о.
После жалобы на хлеб и десерт (шоколадный кекс был труден как кирпич) официантка призналась, что они не испеклись в день.
Цены супер разумны, стейк составлял только 26 евро, которые я с удовольствием заплачу любому дню.
Напоминает мне о любом домашний суп фактически, потому что его замечание на выдувание ума. Шары огромны, и они дают вам много хлеба.
Наш романтический вечер был испорчен. Конечно, мы покрытый листьями, это просто не подходит для хорошего ресторана уровня.
Попробуйте его; вы будете хотеть более скоро!
Он не мог съесть еду. Это было настолько плохо. Я имел. Я не счастлив вообще. Высокие цены и еда как это.
Я действительно любил иметь хорошую еду некоторые пиво, затем играя на фортепиано. Единственная вещь, которую я не любил, состояла в том, что владелец не был очень доброжелателен, и его персонал, казалось, шел вперед раковины яйца, когда он был вокруг.
Мясо лучше, чем в закусочных. Но есть только что-то без вести пропавшие. Если вы соседние, я предлагаю, чтобы вы пошли.
Я был adviced от двери, что вы, вы можете принять свой ручной чемодан, если это- чемодан камеры, если это — ручной чемодан, вы должны жить он для проведения. Мы весело провели время ночь, гуляя по нашим ключам и телефонам и бумажникам в нашем волнении рук, имеющем в наличии их. Разве они не задаются вопросом, почему у людей есть ручные чемоданы??
Нашему официанту не вполне удавалось скрыть его неудовольствие, когда мы не заказывали, чтобы что-либо еще пило помимо дополнительной воды. О, хорошо.
Если вы будете искать место, чтобы поесть после дня, то вы сделаете не лучше, чем посещение Девственную Нефтяную компанию.
Персонал обслуживает с мерцанием в их глазу. Интерьер простоват, поэтому не ожидайте, что что-либо полагает.
Простая еда с большим количеством счастливых клиентов. Книга по прогрессу или вы не будете учтены.
Если все это не фактор, то дайте ему попытку.
Персонал был все еще замечателен. Там, когда мы нуждались в них из пути, когда мы не нуждались в них. Мы заказали начало, и это было маленькое или большое, и мое единственное схватывание – то, что с нас взимали за «большое», когда мы определенно попросили «маленькое». Мы выпили справедливую часть вина, которое увеличило счет значительно, но провело отличную ночь.
Если место полно, шум невыносим из-за плохо акустики мысли.
Официанты здесь невероятны. Вино льют великодушно. Много молодых людей, болтающих в свободном от курения гуле с людьми старшего возраста там для раскручивания.
Рестораном матери управляет Женский институт, как их звонят в Англии.
Красивая терраса с высокими ценами неба.
Пошел в Sasso в прошлый четверг в июне. Партия больших групп женщин средних лет все наслаждение.
Художественное оформление ресторана интересно (тракторы, например) и нет никакого места как это. Еда хороша, есть много из нее.
Во время очень оживленного небольшого количества дни в Хельсинки мы остановились в этом кафе для кофе и пончика. Столы были чисты и пончик один из самых хороших, которые я имел. Это было дорого, но ценность это.
Размещение на открытом воздухе правильное на линии трамвая, и это отличное для людей, смотрящих. Единственный продукт, который я когда-либо имел, есть копченая миндальная закуска (бесплатный, я верю!), потому что выбор пива — такая забава, что еда не мой центр.
Владелец и его жена убеждаются, что о вас хорошо заботятся. У вас есть вид на Сенатскую площадь — зимой лета, это- лучшее место, чтобы прочитать газету или встретить друзей, и наблюдать за местными жителями, и туристы втекают из этой жемчужины.
Не бойтесь ездить от сомнения, что этот тип места не для вас. Очень спокойный — мы явились в джинсы и обратный, и это не проблема.
Ужин с 5 блюд был весьма хорош. Единственный небольшой минус идет в пустыню.
Мы отмечали нашу годовщину свадьбы, и забронировали хорошо заранее. Место было полностью забронированы, и нас тепло поприветствовали. Столы очень близко друг к другу, и поэтому мало близости, если это то, что вы после. Вина были должным образом приготовлены. Обслуживание было дружелюбным и юным, вероятно некоторое время в течение долгого времени приносил больше вещества, особенно на винной стороне. Вернусь сюда без промедления!
Решили поехать сюда во время нашего второго вечера, так как он был всего в 5 минутах от нашего отеля.У нас была унитаз Северного девичников с картофельное пюре для простого, что было хорошо, но не отличное. Я не был большим поклонником картофельное пюре, когда они были немного комковатыми для меня, но унитаз северного девичников была очень хорошей.Говоря, что, на десерт был фантастическим. У меня была замороженной клюква, которая пришла с карамельным соусом, и он был просто пальчики оближешь. Клюква подается на реально Айс Боуле послушать дополнительной веселья. Мой муж пошел на мягком соуса сыра и корицы, и он мне очень понравилось.Также попробовал часть местного после напитков ужина, который стоит дать шанс. Есть, поэтому многие на выбор, но фрукты Finlandia приправленные очень хорошие.В общем, мы хорошо провели вечер здесь и рекомендуем его всем, кто запросы.
Еда была маленькой, холодной и не особенно вкусной. Я забронировал, чтобы медведь потреблял, который был частью пиво размер монеты за 1 евро, которая была не только маленькой, но и не ледяная. В мой следующий блюдо было очень соленым арктическим гольцом, который также выходил холодная. Это было похоже, они незачет при подогревании лосось горячего копчения. Обслуживание было срочно отправлено, бедная официантка работалась от ее ног.
Обслуживание было хорошо, движется к напористым, хотя нам дали бесплатные грызет и коктейль.
Я имел белыми грибной суп с хрустящим хлебом дома, который был очень приятно, хотя одну минуту кусок хрустящий хлеб был разочаровывающим с последующим соте оленей в чугунной кастрюле. Я должен сказать, что было мало вкуса к оленей и кусковых затора картофеля, ну, кусковых пюре картофельный.
Пельмени кафе тоже были на вкус фантастический и уникальный старомодными, что делает их интересными поесть (с двумя милыми соусами для макания).
Я был зуд в течение некоторого Гавайских пищи, или, скорее, интересно, что финский Гавайский еда может быть? Кажется, это означает, что-нибудь с соевым чили, терияки, Панько, kimchee, имбирь, маринованными овощами . азиатской еды. Я все еще был бедра и был краб крючком для начала. Хороший краб смешать с картофельным пюре, кукуруза все фритюре в мяч с какой-то (не очень) цитрусовых майонезом. Это было вкусно / мягкий. То, что я имею в виду, я попробовал все, но промахнулся пунш — может быть, манго или более цитрусовый помогло бы. В любое время вы глубоко жарить картофель пюре и кукурузы у вас есть, чтобы положить что-то там, чтобы ничего себе это. Затем отправились на терияки лосося, потому что я читал в обзоре должен был быть большим. Это было хорошо . очень хорошо, не большой, хотя. Лосось был подготовлен красиво, слегка опалило PAN, но, безусловно, сделали. Соус был немного сильным, но это хорошо перемешивают с солеными огурцами (я думаю, что это было действительно kimchee) и имбирь. Я должен сказать, мне понравился салат, хороший туалетный — опять красиво и светло.
Обед был восхитителен, и для еды Мы ели, были такими же хорошими.
Но ничего этого не будет.
Ни гимназии, ни инженеров, ни Ниццы.
И вот этот господин, который сел на скамейку и подпер рукой головушку, — так по-русски, так по-дачному, по-садовому, по-летнему, по-безнадежному. О чем он задумался? Что ему видится? Предчувствует ли что?
А всадник так и стоит, и Петр руку так же тянет. И метелечка метет, заметает все это, заметает.
Скамейки только больше нет.
Мой свекор Валентин Яковлевич Лебедев был артиллеристом. Прошел всю войну, после войны закончил две Академии. В отставку вышел генерал-полковником.
Веселый был, добрый и честный.
Продвигали его по карьерной военной лестнице неохотно. Новое звание давали на несколько лет позже, чем его сверстникам. Во-первых, потому, что в его личном деле было написано: "жена — гречанка". И красным карандашом подчеркнуто. Неча, дескать!
Во-вторых, потому что он не участвовал в сложившейся системе подхалимажа и кумовства. Начальники его крепили свои династии, женили сыновей на соответствующих дочерях начальников других отделов или ведомств, — так сплетался плотный мафиозно-хозяйственный газон; наш же дедушка из принципа никогда ни одной даже открыткой не поздравил своего начальника с днем рождения. Не уважал, вот и считал безнравственным поздравлять, а про то, почему не уважал — не сплетничал. Значит, было за что.
Конечно, его подсиживали; как-то раз он рассказал, смеясь, что на него написали донос: дескать, свою дачу он построил из ворованных материалов. А у него дачи не было! Не знаю уж, почему; там как-то просить надо было, а он просить отказывался. Но доносчики, не представлявшие, как можно жить без дачи, даже не проверили этого, когда сочиняли кляузу.
Очень красивый был, высокий, похожий на итальянца. По-моему, он мундиры не любил, а любил одежду простую и домашнюю: клетчатую рубашку и джинсы. Раз только в год, на 9 мая, надевал парадный белый мундир со всеми орденами — красота нечеловеческая, все махараджи со всеми своими сладкими дамскими брильянтами и бусами погрустнели бы и потускнели, если бы забрели почему-либо в нашу непросторную прихожую. Но он надевал где-то там, в глубине квартиры, в своем кабинете или в спальне, этот белый наряд, и быстро проходил к дверям, и быстро уходил, исчезал, и не хотел сфотографироваться, и не любил наших ахов и восхищенных криков, и лицо у него становилось другое — особое.
В белом мундире он не улыбался.
Он словно бы отделялся от нас, отгораживался этими сверкающими ризами, — особой, жреческой, ритуальной одеждой, надеваемой раз в году и непригодной ни для какого другого употребления, кроме как для этого торжества и сверкания. Он словно бы выходил в другое измерение, — в то, в котором ему и самому было священно и страшно, в то, где все они, большие и малые, великие и безвестные, живые и похороненные, и пропавшие без следа, и взрослые, и пожилые, и мальчики, мальчики, мальчики, мальчики, мальчики, — все участники великой мистерии Победы, — на один день причислены к олимпийским богам, на один день объявлены бессмертными, на один день вступили в этот белый, слепящий, всех равняющий, огромный и непостижимый свет.
Через несколько часов он возвращался, и мы снова выбегали в прихожую посмотреть, и успевали заметить на нем этот отсвет чего-то огромного, такого, что больше всех нас; только три минуты в году нам и выпадало, — но он быстро скрывался у себя, и сбрасывал там и жреческие ризы, и отрешенность, и выходил через десять минут уже простым и добрым дедушкой Валей, веселым и готовым выпить и закусить, что мы и делали ко взаимному удовольствию, и даже свекровь в этот день не говорила, что водка — вредная, а лучше бы пили лимонад. И он опять рассказывал про какую-то переправу, когда он — двадцати лет ему не было — вплавь перебрался через ночную реку, там где-то, — и командир посмотрел на него и его товарищей, закоченевших от ледяной воды, и налил им водки "Горный дубняк". И он пил в первый раз в жизни, и страшно было пить. И согрелся.
А страшно ли было воевать, он не рассказывал.
А вечером мы набивались в грузовой лифт и ехали, подбирая по дороге других веселых выпивших, на крышу шестнадцатиэтажного дома смотреть салют. Новый был салют, необычный: там вдали, в сторону Арбата если смотреть, в смеркающемся майском небе вспухали сиреневые шары, и в этих шарах вдруг возникало роение, мерцание, сверкание, перебегание серебра; и все, кто смотрел с крыши, гудели: ооооо. а на месте погасшего шара, на пустом, казалось, месте, вдруг вспыхивал новый, тоже сиреневый, и еще, и еще! И зеленый! И по всей Москве слышалось: ооо! ууу!
И дедушка смотрел, и слушал праздничную пальбу, и улыбался, и говорил: "Это тоже наша разработка".
Как-то раз я должна была улететь из Парижа в семь утра. А стало быть, регистрация начиналась в пять. А значит, до того надо было хотя бы успеть надеть на себя хоть что-нибудь и дотащиться на слабых утренних ногах с чемоданом до стойки аэропорта.
Самое разумное было в этом аэропорту и заночевать. И действительно, там нашлась гостиница для вот таких вот угрюмых предрассветных случаев: удобная, безликая, стерильная камера,- постель да душ, — а что еще нужно человеку на привале посреди долгого пути.
Накануне ночевки, вечером, в летних сумерках я ехала в эту гостиницу на поезде. Париж со своими сиреневыми туманами, золотыми мостами, серыми и овсяными домами остался позади, пошли сначала красивые предместья, потом предместья некрасивые, потом отвратительные, потом гаражи, склады, какие-то развороченные дворы с шинами, дождь, поля, полегшие выжженные травы, линии электропередач, изнанки уродливых поселений и снова дождь, и какие-то долгие шоссе с фурами, грузовиками, экономными козявками европейских малолитражек. И из окна гостиницы тоже было видно шоссе с бесконечно несущимися и мелькающими машинами, и дождь, и пожухлая трава обочин, и предотъездная печаль.
Я посмотрела, насладилась этой печалью, задернула занавески, рухнула в постель и благодарно провалилась в черный сон до рассвета, до Часа Быка.
И утром, закрывшись от мира душой как устрица, чувствуя в себе лишь остаток ночного тепла и недоспанный сон, быстро, вместе с такой же нелюдимой толпой — у некоторых на щеке еще оставался неразгладившийся отпечаток смятой подушки, — быстро добралась до аэропортовского поезда; двести метров показались мне километром булыжной дороги, но ничего; пять минут на поезде показались часом, но и это ничего; все было терпимо, все было выносимо, могло быть хуже. Родовая травма пробуждения была смягчена безликостью гостиничной комнаты; удар сознания, шок возвращения в этот мир, пощечина реальности утихли быстро, забылись в грохоте десятков чемоданных колес по рассветному асфальту: невольные спутники мои, такие же личинки, так же мрачно спешили прочь от ночного нашего инкубатора.
Это был аэропорт Шарль де Голль в селении Руасси.
И что же? С того дня взбесившийся сайт, на котором я заказываю гостиничные билеты, осатанело зовет меня туда, назад, в предвечные ячейки: "Татьяна! Спешите! Руасси ждет вас! Татьяна! Еще есть шансы! Татьяна, не упустите! Татьяна, последние номера!"
Он не зовет меня в Париж, в уютную клетушку в Сен-Жермене с зеленой веткой в окне и средневековым воркованием птицы на этой ветке, он не зовет в Андай, в номер, где из окна виден океан и голубые тучи Пиренеев, не зовет в Сан-Себастьян, где океан и дождь входят в окна, как в распахнутые ворота, и я, не вставая из-за стола, вижу, что там — отлив или прилив, и в соответствии с этим знанием пью кофе или вино. Нет, он хочет вернуть меня, запихнуть в клетку, в ячейку, в пчелиную соту, чтобы за окном шоссе и гаражи, и шины, и жухлая трава, и по траве, озираясь, бредет куда-то понаехавшее население Франции, качая дредами и скалясь белыми зубами.
Брежнев умер 10 ноября, а как раз накануне мне сделали операцию на глазах. У Федорова в клинике. У меня была близорукость (да и сейчас есть, никуда не делась), но у Федорова делали коррекцию зрения; что-то там измеряли и прикидывали, а потом делали насечки на роговице, так, чтобы она расшеперилась и расклячилась и стала ближе к хрусталику, в котором сходятся световые лучи. Это как если вы купили берет, и он вам мал, и вы бы захотели надрезать его эдак радиально и вставить клинья. Тогда он на голову налезет. Резали прямо бритвой, лезвием "Нева". Лазеров в 1982 году еще не применяли.
Искусство врача заключалось в том, чтобы сделать насечки (надрезы) на нужную глубину таким образом, чтобы через три месяца, когда шрамы заживут и стянут эти надрезы, зрение стало бы стопроцентным. Чтобы не только Ш Б м н к, — а и самые нижние строчки читались легко. А три месяца, пока глаза заживают, у тебя дальнозоркость с большим запасом, муть в глазах, боль, резь, обильные слезы при малейшем попадании света в глаза. Ночью легче, но зеленый свет почему-то мучителен. Светофорный зеленый.
Операцию делали сначала на одном глазу, а через неделю — на другом. Первая операция была совершенно безболезненной, — ощущения после нее были всего лишь такие, словно тебе в глаза насыпали немножко песку. Зато после второй начиналась такая невообразимая боль, что ты еле успевал добраться до дому, чтобы с воем забиться в самый темный угол и пугать оттуда всю семью, бегающую в ужасе взад-вперед с бормотанием: ну что же ты наделала. ну мы же говорили. Эта кромешная боль продолжалась неделю, а потом тоже продолжалась, но уже не такая кромешная. Огонь под адской сковородочкой убавляли, и просто тушили тебя на небольшом огне, периодически помешивая и добавляя перец чили.
Я не помню, какого числа меня оперировали, но, зная русскую жизнь, историк легко это вычислит. Перевязка была назначена на 15-е, день похорон Леонида Ильича, как выяснилось позже. Перевязывают примерно через неделю после операции, но 8-9-го оперировать меня не могли, так как после праздников, как известно, у врачей руки дрожат. Значит, меня прооперировали до праздников, и скорее всего 5-го, т.к. 6-е — короткий день и вообще — надо успеть постоять в очередях. Может быть, выбросят дефицит. Ветчину утюжком.
Стало быть, короткий день, потом страна два дня ела родное с майонезом и любимое под шубой, а на сладкое — домашнее печенье "орешки" с начинкой из вареной сгущенки, потом похмелье, низкие небеса, короткий день, редкий снег, вялость и все как всегда, — ан нет, не как всегда! Брежнев умер! Неслыханное дело! Жил себе и не умирал, а теперь вот умер.
Брежнев был всегда. Совершенно неважно, хороший он был или плохой, соображал он что-нибудь или и вправду был таким туповатым партийным мешком, героем анекдотов про себя: "Христос воскресе, товарищ Брежнев!" — "Спасибо, мне уже докладывали". Он был, он длился, он висел над землей непроглядной тучей, из которой иногда хлестало дождем, а иногда валил снег; он длился, но время не шло, часы тикали впустую, механизм поломался, и пружину у кукушки заело.
И вот — здрасте пожалуйста. Старшее поколение вспоминало смерть Сталина, и то, как тайно радовались сапиенти, и то, как явно рыдали игнорамусы, но там была драма, а тут никакой, и непонятно каким должен быть рисунок скорби, пусть и фальшивой. Брежнев давно уже был не человеком, не персоной, а температурой воздуха, давлением ртутного столба, направлением ветра — из одной душной пустоты в другую душную пустоту. И вот вам объявляют, что прежнего климата уж не будет. А какой будет — не говорят.
Его никто не боялся, и все над ним смеялись. Году в 1977, когда строился мой будущий дом на проезде Шокальского — дом из песка и тумана в буквальном, строительном смысле, — дырки в стенах под карнизы я сверлила карандашом, цемента там совсем не было, — в 1977 году я поехала давать взятку строителям, чтобы они уложили паркет не квадратиками, а елочкой, так как квадратики выходили из строя гораздо быстрее, и заноз от них было больше; прессованный мусор дает много заноз. Я везла бутылку водки; строители приняли ее не удивившись и не обрадовавшись, а как нечто само собой разумеющееся: открывается дверь и входит бутылка водки, а как иначе? и щука, и золотая рыбка давно служат русскому человеку, ибо он живет в сказке, во сне, на кудыкиной горе. Рабочие сидели на горе бракованного паркета, выпивая и закусывая консервами "частик в томате" и смеялись над Брежневым, уж не знаю, почему; кажется, он выдал себе очередную медаль; к концу жизни их у него скопилось, вместе с орденами и какими-то подхалимскими наградами от Гвинеи и Северной Кореи, больше двухсот. "Пущай в подмышку, блять, себе привесит!" — смеялись рабочие, а один изображал эту новую медаль при помощи консервной банки, прикладывая ее себе то к нагрудному карману, то к ширинке.
Рабочие водку взяли, а паркет уложили все равно по-своему, — роевое начало, воспетое Львом Толстым, живет по своим законам, и выполнение взятых на себя обязательств после получения оплаты в этих законах не предусмотрено.
И вот праздники прошли, пироги доедены, дрожь в хирургических руках немного утихла, настал день перевязки — 15-е ноября, и я поехала из Медведкова в Бескудниково на автобусе в федоровскую клинику. Автобус шел бесконечно долго и медленно, пробираясь через какие-то железнодорожные пути, мимо товарных вагонов, мимо груд просыпавшегося щебня, мимо помоек, мимо еще не снесенных окраинных деревень и пивных ларьков с длинными очередями. Я смотрела в окно одним глазом, второй был заклеен, и мне было плохо видно и печально. И автобус был печальный — советский, бедный, старый, холодный, дребезжащий. Земля уже была твердая, схваченная морозом, и с угрюмого утреннего неба падали, кружась, злобные, холодные снежинки.
Мне было странно, что он умер 10-го, в аккурат после праздников, когда от всего застолья остался только студень на балконе. То есть народу дали доесть и вымыть посуду, а уж потом объявили, что теперь — скорбь. Четыре траурных дня! Я думаю, он умер раньше и лежал себе холодный и ненужный, пока шли эти холодные и ненужные праздники; а впрочем, праздники всегда нужны, они не входят в общий счет прожитых дней, подобно тому как у древних египтян не входили в счет прожитых дней дни, проведенные на рыбалке.
А в этот момент как раз опускали гроб, и объявлена была пятиминутка молчания. Остановился транспорт по всей стране, загудели гудки паровозов и сирены заводов, все встало, и наш автобус тоже встал. Прямо на железнодорожных путях. Мы почти приехали, но водитель выключил мотор. Автобус мгновенно остыл и стало тихо и совсем холодно. Я оглянулась. Сзади меня сидели человек десять — остальные вышли раньше, и остались только клиенты глазной клиники. У каждого один глаз был заклеен. Десять злых советских людей в автобусе, ледяном как гроб, и выйти нельзя, и нельзя ехать. И снег кружится и шуршит в окна.
Я просто физически чувствовала, как в атмосфере растет ненависть. Десять циклопов сидели, не поднимая своего единственного глаза, чтобы не выдать себя злобным сверканием взгляда, но складка рта и наклон лба бывают красноречивее слов и глаз. К концу пяти минут гражданской скорби изо ртов пошел пар: автобус окончательно остыл.
Так мы проводили эпоху.
Потом мотор зарычал, заработал, заструилось слабое тепло, и мы быстро доехали до клиники и разбрелись каждый по своим горестным делам.